Момент истины - Страница 66


К оглавлению

66

Судя по тексту дешифрованного перехвата, наблюдение за эшелонами осуществлялось не со стороны и не на перегонах во время движения, а на станциях.

Поляков, как и обычно, оказался прав: 473-й батальон автомобилей-амфибий не следовал через Гродно или Белосток, то есть наблюдение было комбинированным – стационарное на одной из этих станций дополнялось сведениями фланеров или маршрутников, очевидно, действующих в форме военнослужащих Красной Армии.

Для оперативных тылов фронта это, по сути дела, наиболее распространенная и очень трудноуловимая разновидность вражеской агентуры: располагая безупречными экипировкой, легендой и воинскими документами, они умудряются подчас неделями находиться на важнейших железнодорожных коммуникациях. При этом их продовольственные аттестаты со временем заменяются новыми, подлинными, а командировочные предписания обрастают отметками этапно-заградительных комендатур, и эти отметки, и подлинные аттестаты, и безукоризненно сработанные удостоверения личности вводят в заблуждение большинство людей, проверяющих документы.

Военная форма, безусловно, отличное прикрытие для разведки в оперативных тылах, впрочем, на том же железнодорожном транспорте встречались и более сложные, оригинальные маски.

В моей памяти очень свеж еще был случай весной в Смоленске.

Мы прибыли туда по тревоге, рано утром: дешифрованная ночью радиограмма свидетельствовала о наличии на станции весьма квалифицированного наблюдателя, фиксировавшего передвижение войск и прибытие резервов – людей и техники.

В первый же день мы обратили внимание на бродившую около эшелонов пожилую женщину. Разбитые в кровь босые ноги – в начале апреля, – лицо тронутого умом человека, выбивающиеся из-под платка седоватые волосы, потухший, ни на чем не останавливающийся взгляд и повторяемое, как в полусознании, охриплым голосом:

– Сыночек родимый!.. Володинька… Кровиночка моя…

Ее уже знали на станции и не раз проверяли: и милиция, и комендатура, и транспортный отдел госбезопасности.

Подошел к ней в тот вечер и я.

– Мамаша!..

Она не остановилась и даже не обернулась, и я, догнав, взял ее за локоть.

– Что вы здесь делаете?.. Документы какие-нибудь у вас есть?..

Лишь когда я достал из кармана и подержал перед ее глазами армейское офицерское удостоверение личности, она наконец прореагировала: вытащила из-за пазухи грязный, замасленный мешочек и, доверчиво отдав его мне, пошла дальше вдоль путей. Я вновь догнал ее и остановил.

В мешочке, кроме паспорта на имя Ивашевой Анны Кузьминичны, выданного перед войной в Орше, справки об эвакуации из этого города и профсоюзного билета, находились две похоронные на старших сыновей, измятые солдатские письма-треугольнички от младшего – Владимира (его-то она и звала, бродя по станции) со штампами полевой почты и военной цензуры, выписка из истории болезни и справки двух психиатрических больниц, где она лечилась. Ни один документ не вызывал подозрений.

Она уже прижилась на станции; ее охотно подкармливали в воинском продпункте и откровенно жалели.

Ночью, подробно докладывая по «ВЧ» Полякову обстановку на станции, я упомянул и об Ивашевой.

– Ее надо в больницу, – заметил он. – Подскажи коменданту или начальнику милиции. На станции, во всяком случае, ей делать нечего.

На другой день в комендатуру пригласили городского психиатра – благообразного старикана с круглыми очками в металлической оправе на отечном усталом лице.

Он ознакомился с медицинскими документами Ивашевой и около часа осматривал ее, пытаясь разговорить и ласково называя голубушкой и милушей. Все положенные при ее диагнозе симптомы, рефлексы и синдромы оказались налицо.

Я тем временем в соседней комнате, еще раз проверив ее документы, прочитал и письма. Это были трогательные своей искренностью и любовью послания молоденького сержанта-фронтовика своей психически больной матери. Осмотрел я и заплечную торбочку Ивашевой: куски хлеба, грязный до черноты носовой платок, такие же грязные, жалкие тряпки – белье, немножко сахара. Все это держалось вперемешку, нормальный человек никогда бы так не положил.

– Случай ясный, – сказал мне доктор после ухода Ивашевой. – Место ей в колонии для хроников, но таковой, увы, не имеется: сожжена немцами… В больницу же взять ее не можем: на всю область у нас шестьдесят коек, – сняв и протирая носовым платком очки, сообщил он. – На очереди сотни больных, и мест не хватает даже для буйных… А она совершенно безвредна… Ко всему, при ее бредовом восприятии действительности, при ее постоянной надежде встретить сына, изолировать ее было бы просто, знаете ли, бесчеловечно… Пережить такое… Потерять двух сыновей… Что это для матери, нам, мужчинам, невозможно даже себе представить.

Бедный доктор… Тут оказался бессильным и его сорокалетний опыт врача-психиатра. Он так и не узнал, да если бы ему и сказать, он едва ли поверил бы, что все симптомы, рефлексы и синдромы были отработаны и «поставлены» Ивашевой в кенигсбергской клинике профессора Гасселя.

Заподозрил ее Таманцев.

Любопытно, что, увидев Ивашеву впервые, он отдал ей свой пайковый сахар и, как он сам мне потом признался, «чуть не прослезился».

Когда же она попалась ему на глаза в четвертый или пятый раз, он уловил, что, проходя мимо теплушек с людьми и зовя, как и всегда, сына, она время от времени поглядывала на платформы с техникой, словно считала. Под вечер он последовал за ней в город и там на разрушенной улице еле успел юркнуть в развалины, вовремя заметив, как она подняла руку на уровень глаз, чтобы при помощи зеркальца, зажатого в кулаке, на ходу, не оборачиваясь, проверить, не ведется ли за ней наблюдение. Спустя полчаса она вывела его на окраину к старенькому домишку, где потом мы взяли в подвале радиста и передатчик, но уже в ту минуту, когда, заметив зеркальце, Таманцев юркнул в развалины, участь «Анны Ивашевой» (настоящую фамилию, имя и личность установить не удалось), квалифицированного агента абвера, судя по всему, обрусевшей немки, была решена.

66